Сказка «Однажды»
by Багирова, ЛяманЕсли взглянуть на наш городок с высоты птичьего полета, он напоминает лоскутное одеяло — красные, синие, оранжевые, зеленые, желтые и даже бирюзовые крыши образуют причудливый узор. И можно подумать, что какой-то небесный великан придирчиво оглядывает свою огромную постель перед тем как улечься спать. И уж конечно, одеяло у него должно быть самое красивое — разноцветное, шелковое. Именно таким шелковистым блеском отсвечивают в сумерках влажные от весенней мороси крыши.
А если как-то изловчиться и посмотреть на наш город сбоку, то он на-поминает праздничный торт с разноцветными коржами с зеленым кремом. И всё потому, что стены домов выкрашены разноцветной известкой, а проемы в кладке стен укрыты плющом. Плющ разрастается буйно, его постоянно подрезают, выкорчевывают, но он неистребим и вечен как жизнь.
Красивее всего наш город вечером, когда закат бросает последние багровые лучи на крыши и уступает дорогу звездам. В темно-синем небе их серебряный свет кажется волшебным. Город из карнавально-нарядного сразу становится утонченным, мерцающим и словно парит в воздухе.
Весна у нас в городе начинается по-разному. В этом году запоздала. Холодно. Чувствуешь себя не в звонком апреле, а в поздней осени: завывает первобытный ветер, дождь стучит в окна, кричат мокрые вороны. В такие часы хочется завернуться в плед, взять чашку свежезаваренного чая и читать старую книгу. Непременно старую, с пожелтевшими страница-ми, с неповторимым ароматом времени — оно пахнет увядшими розами, сухим деревом и печалью. Так пахнут руки очень старых, но чистоплотных и опрятных людей — легким древесным ароматом.
И если бедный наш мозг не будет окончательно задавлен потоком ин-формации, если усталость и страх за будущее не лишат нас возможности свободно и вдохновенно мыслить, если воображение будет рисовать не тревожные, а радостные картины, то, может быть, через толщу памяти про-бьются милые и дорогие воспоминания. Так сквозь слежавшийся грунт пробивается вьюнок — самый нежный и цепкий цветок на земле.
Тогда та неведомая птица, с высоты полета которой мы обозревали го-род, плавно опустится на ветку ближайшего дерева. И, чуть отдохнув, заве-дет свою песню. Она будет очень стараться, создавая маленьким певучим горлом немыслимые рулады. И мелодичные звуки сложатся песней во славу того, что дорого и памятно сердцу…
На улице.., назовем ее, скажем, Личковской, жили два товарища-стари-ка. Вернее, товарищами их сделала жизнь: балкон одного был расположен напротив другого, но разделял их огромный платан, такой раскидистый и пышный, что за его кроной невозможно было увидеть друг друга.
Поэтому старики, как только выпадала возможность, выходили из сво-их домов и коротали время на скамейке перед подъездом. Бабки-соседки вначале пытались отвоевать скамейку. Они ревностно охраняли этот атрибут своего «бабулькинского» статуса, но затем плюнули и смирились. Облюбовали себе скамейку перед подъездом соседнего дома и лишь зыркали глазами на нахальных захватчиков.
Старикам до этого было мало дела. Чужие бабки их не интересовали. Оба вдовели уже давно и переносили свое вдовство не только с мужеством, но и с некоторой тайной отрадой. Со временем утихла боль потери, и старики с удивлением обнаружили, что за семейными буднями не была заметна радость самых простых вещей: прозрачная тишина утра, ни с чем не сравнимый вкус свежего чая и даже стук переставляемых шахматных фигур, особенно гулкий в вечереющем воздухе. Долгая супружеская жизнь была наполнена бесконечной беготней и суетой, вечным соревнованием жизни. Вдовство наполнило их душу печалью, сузило пространство собственной жизни, но научило дорожить тем, что еще оставалось в ней.
Внешне они были очень разными. Один — крупный и худощавый с пронзительными черными глазами и таким крючковатым носом, что казалось, еще немного — и им можно будет ловить рыбу в запавшем рту. Великан с черными глазами…
Другой — неприметный, щуплый, бледный, с маленькими руками и ногами — ни дать ни взять постаревший эльф из мультфильма о Дюймовочке. Похожи старики были только кепками — одинаковыми, темно-коричневыми с пуговицей посередине, и куртками, тоже темно-коричневыми. Из-далека их можно было принять за двух нахохлившихся птиц на темно-ко-ричневой скамейке. Да и сидели они большей частью молча, сосредоточенно думая о чем-то своем, и лишь изредка нарушали молчание:
— Сосед, ‒ обычно обращался первым Великан. — Дети-то навещают?Да, — бесцветным голосом отвечал Эльф.
— Это хорошо, — одобрительно сипел Великан.
— А ваши? — примерно через минуту так же ровно вопрошал Эльф.
— Да.
И так примерно строился их разговор. Они словно выплывали из зыбкой полуяви-полусна и снова уходили в свои думы.
Соседняя «бабулькинская» скамейка кипела бурей и гневом, наблюдая этот почти беззвучный диалог. Но яростное кипение бабулек долетало до стариков в форме сдержанного шипения.
— Не, ты посмотри на этих чудиков! Скамейку у нас отобрали и сидя-ят как… бабки! Молчат!
Товарищи реагировали на это с высоты царского величия — не замечая…
Только один раз, когда градус шипения достиг немыслимого накала, Эльф первым нарушил молчание:
— Сосед, я всё спросить хочу: у вас ссоры с женой были?
— Всякое бывало, — горделиво и как-то даже радостно воскликнул Вели-кан. — И ссоры, и всё! Бывало так, что в пух и прах раздирались!
— А как мирились? ‒ безэмоционально продолжал Эльф. Вообще, он был бы идеальной иллюстрацией к пособию «Как стать разведчиком?», если бы подобное существовало. Что бы ни случилось, Эльф не терял самообладания и флегматичности.
— По молодости… понятно, как, — дребезжал коротким хохотком Вели-кан. — А потом уже и не помню. Да и не ссорились особо уже. А что?
— Так, ничего, — едва поводил плечами Эльф и опять умолкал.
— А вы? У вас как? — Великан просительно взглядывал в непроницаемое лицо.
— Был один случай, — неторопливо, но видно, ожидая этого вопроса и приготовившись к нему, начинал Эльф. И вид у него при этом был как у былинного гусляра, заводившего свой сказ. Былинность позы была явно для бабок на соседней скамейке, мол, что нам, мудрецам, на каких-то пигмеев взирать?!
— Жили мы тогда с женой и детьми не здесь, а на другом конце города. И был у нас перед домом крохотный огород, так, одно название, но зелень для стола, черную смородину и морковь мы там растили. А смородина вдоль забора кустилась, где больше света и влаги. Черная вообще неприхотливая, и в сезон ягоды на ней как игрушки елочные висели — глянцевые, крупные, тугие. И на варенье, и на соки, и на джем хватало. А зимой пирог с черной смородиной… ах!
Эльф потянулся и причмокнул. В его голосе появились теплые нотки. Че-рез секунду он так же ровно продолжал:
— И вот заметила как-то жена, что смородины всё меньше и меньше становится.
— Может, птицы объедали? — неуверенно предположил Великан.
— В том-то и дело, что нет. Когда птицы — мы знали: они понадкусывают, сок вытянут, а ягода так и продолжает висеть, только сморщенная, пожух-лая вся. Да и против птиц я пугало смастерил.
— Да ну?! — Видно было, что Великана всё это забавляло: в черных глазах его искрилась детская радость.
— Да. С детьми наряжали пугалку. Ну, пугало… На палку нацепили старую женину кофту, ведро вместо головы, а на ведро мою старую фетровую шляпу. Фиолетовую, — добавил Эльф, вспомнив цвет шляпы. — И кофта была фиолетовая. Воробьи боялись.
С минуту оба молчали, представляя себе пугало в элегантном фиолетовом ансамбле и нервных воробьев около него.
Так нет, не в птицах было дело. Как ни выйдет жена утром собрать ягоды — так только на дне тазика штук сорок принесет. Не больше. И это при четырех кустах! А раньше по два-три килограмма собирала.
Не поймем, в чем дело. И вот встали мы как-то часов в пять утра, но из дома не вышли, спрятались за кухонной занавеской и наблюдательный пункт себе там организовали.
И что вы думаете? Смотрим — вылезает из прорехи в заборе наша сосед-ка-разведенка. Крупная такая женщина была. Как только умудрилась про-тиснуться?.. Это потом я понял — раскачала две доски в заборе, но для виду их укрепила, чтобы мы ничего не заметили, и повадилась так смородину таскать. Жена смотрит и кровью наливается. Вы видели, чтобы человек на глазах у вас кровью наливался? И я до этого не видел. А тут — вначале шея багровой стала, потом лицо, а потом даже лоб побагровел. У корней волос кожа и то красная стала. А соседка так деловито нашу смородину собирает и в ведерко ссыпает.
Что потом было, я вам и передать не могу! Не успел я моргнуть, как жена выскочила, как дракон, налетела на соседку! Та с перепугу ведро уронила — смородина во все стороны! Жена тоже не мелкая была, повалила со-седку на землю и в волосы ей вцепилась: «Ах ты, воровка! ‒ кричит. ‒ Я-то думаю, кто нашу смородину таскает, а это ты, оказывается! И еще совести у тебя хватает потом со мной здороваться, как ни в чем не бывало».
Соседка ей тоже в ответ что-то кричит, по земле обе катаются, все в смородиновом соку, в грязи, песке. Насилу их разнял, все перецарапанные, красные, зареванные. Пока жену в дом увел, пока вернулся, соседки уже и след простыл. Видно, через прореху к себе переползла и ведро свое оставила у нас.
— И что потом? — Великан даже подался вперед, так ему не терпелось дослушать. На соседней скамейке тоже приутихли, видно, бабкам было до смерти интересно, о чем это так разговорились молчуны, но слова до них не долетали.
— А что потом? Началась у них тихая война. То соседка как будто бы «случайно» перед нашей дверью помои выльет, то жена ее кошку через забор выкидывает, да так, что та, бедная, летит пулей и визжит от ужаса.
В ответ соседка наших куриц, что нечаянно на ее дерево вспорхнут, шугает так, что их потом отпаивать приходится. А жена специально ветра до-ждется и сядет около забора семечки грызть, так, чтобы лузга отлетала прямиком на вывешенное соседкино белье. Какие только каверзы друг другу не чинили. На мелкие пакости женщины горазды.
Великан кивнул понимающе и бросил победный взгляд на соседнюю скамейку. Бабки изо всех сил делали вид, что заняты внуками, но по напряженной тишине можно было понять, что всё их внимание сейчас приковано к «мужской скамейке».
— А уж ругани, проклятий, визга сколько было, ‒ невозмутимо продолжал Эльф. — То жена от души желала, чтобы соседкины глаза выпали на тарелку, из которой та ест, то соседка вопила через забор, чтобы жена не могла разогнуться на своем проклятом огороде и так бы доживала свой век раскорякой. А иногда совсем уж неприличные проклятия слали друг другу. Ну, вы понимаете, о чем я…
Великан хохотнул и кивнул понимающе. Бабки на соседней скамейке вы-тянули шеи как солдаты на параде. Эльф замолчал, словно провалившись в томительную зыбь полусна-полувоспоминаний. Великан выждал с полминуты и тихонько тронул его за рукав. В эти минуты он напоминал ребенка, нетерпеливо ждущего окончания сказки.
— И что потом?
Эльф вздрогнул, сбрасывая с себя забытье. В расщелину сухой доски вы-глянула любопытная голова ящерки и тотчас спряталась обратно.
— Весну почуяла, вылезла, — добродушно протянул Эльф.
— Да это так, просто. Перепутала месяцы. Холодно еще для них. Вот в мае повылезают из всех щелей греться. — Великану не терпелось дослушать историю, и он не хотел переводить его на ящерку. — А потом что же?
Эльф пожевал бледными губами, и в голосе его появились озорные нотки:
— А ничего. Обошлось. И знаете, как? После очередной яростной ругани, такой, что чуть искры из глаз не сыпались — убить друг друга были готовы, я понял, что это всё. Конец. Что завтра соседка потихоньку наших кур отравит, жена в ответ соседкину кошку, соседка — нашу собаку, потом «нечаянно» наши дети где-то поскользнутся, а там и до «нечаянно-го» пожара дойдет.
И как представил себе всё это, так сразу спросил жену, где соседкино ведро, что она тогда впопыхах у нас во дворе оставила.
— Выбросила! — кричит. — Буду я всякую погань в доме держать!
— Возьми наше (у нас тоже такое было), наполни его морковью и отнеси ей. Ничего не говори, просто положи молча у дверей. Скажи, от меня. Толь-ко положи на землю, а не швыряй.
— Да чтобы я? Своими руками. Этой лахудре?! Яду ей надо, а не моркови. Тебе надо — ты и иди!
— Делай, как говорю.
Великан удовлетворенно крякнул. Ему нравился невозмутимый голос Эльфа. Чувствовалась за ним надежность и уверенность.
— Кричала, плакала, но еле уговорил. Пошла. Я смотрел ей вслед. Поставила ведерко с морковью у ворот, постучала. Соседка открыла, и пока изумленно хлопала глазами, жена всучила ей ведро в руки, буркнула: «Мой велел отнести», ‒ и опрометью домой.
А через два дня, слышим, кто-то стучится в дверь. Я открыл: на пороге соседка мнется:
— Это вам, ‒ говорит и вручает мне авоську отборной картошки сорта «синеглазка». Рассыпчатая такая, вкусная.
Великан кивнул.
— А сама убежала. Жена молчала уже, только фыркала и сопела. Еще че-рез три дня набрал я в огороде свежей зелени: пучки один в один — лук, укроп пахучий, петрушка, редиска молочная нежная. Глаз радуется.
— Отнеси ей немного, — говорю.
Жена уже не противилась, молча отнесла. А еще через несколько дней соседка нам банки какие-то принесла:
— Это, — говорит, — сама летом крутила. Закуска из помидоров и перца. «Огонек», называется, потому что острая.
Тут жена голос подала:
— Я тоже такую делаю, только мои острое не очень любят, всё больше сладкий перец кладу, болгарский.
И смотрю, затихли обе. Смотрят друг на друга, будто сказать что-то хотят и не могут. И я тут выпалил:
— Спасибо, соседушка. А ты чего стоишь? ‒ повернулся к жене. — Посмотри, у нас в кладовке вроде варенье еще с прошлого года должно быть. Сливовое, вишневое, черносмородиновое…
Сказал и поперхнулся. Думаю, ну, что сейчас будет?
А жена метнулась в кладовку и выходит сияющая. В руках три баночки: янтарное — из сливы-мирабели, рубиновое ‒ из вишни-шпанки, и темное, бархатное — черносмородиновое.
— Это тебе, — говорит, и все три банки соседке протягивает.
Та молчит, а потом прослезилась и на шею жене кинулась. Моя тоже но-сом зашмыгала. Так и стояли обнявшись. А я вышел в огород, пусть себе поворкуют. Это уже в конце октября было, и утром от земли пар поднимался холодный, и казалось, снег идет, но только не с неба, а, наоборот, на небо летит. И земля, и деревья, и трава были словно седые и сердитые от холода. А тут вышел — и глазам не поверил: туман этот белый, что от земли шел, расчерчен радугой. Вот как есть — разноцветные полоски света сквозь него вспыхивали. И весь он этой радугой словно стеганое лоскутное одеяло был прошит. Может, солнце на минуту через облака прорвалось, может, я как-то так встал, что увидел эту игру света, только хорошо мне стало на душе.
Вернулся домой, а жена мне:
— Чего стоишь, мерзнешь, иди за стол, сейчас чай с вареньем пить будем вместе.
Вот так и сели чай пить с вареньями и оладьями. И соседка с нами. И дружили они с женой потом долго. Мы уже сюда переехали, а они все дружили. До самой смерти.
Эльф, видно, исчерпал запасы красноречия и затих, опять погрузившись в забытье. Великан тоже сосредоточенно думал о чем-то. На соседней скамейке зашевелились, обеспокоенные внезапно наставшей паузой. Но старики молчали, и старушечье шипение, вначале тихое, а затем всё отчетливей, прорезало вечерний воздух:
— Нет, ты посмотри на них!.. Сидя-ят как бабки старые. Мужчины, называется! Тьфу! — заводила бабка побойчей.
— И не говори, — вторила другая.
— И-и, милая, да где ж ты мужиков сейчас найдешь? Сорокалетние — смотришь, уж животы отрастили и шаркают как старики, — подхватывала третья. — Вот у меня зять, сорока еще нет, а ходит — словно себя разбить боится. То кости у него болят, то голова. Так и хочется сказать — как же болит то, чего нет?! Да боюсь, обидится, а дочка мне потом высказывать будет!
Эти разговоры долетали до скамейки Эльфа и Великана и словно разбивались о невидимую стену. Два товарища сидели, погруженные в свои думы, и вдыхали вечерний весенний воздух.
Это было счастьем, еще подвластным им, счастьем воспоминаний. А если есть это счастье, пахнущее сухим деревом, увядшими розами и нежной печалью, так ли уж важно то, о чем шипят бабки на соседней скамейке?..
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.
И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.
Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит…
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.1

